Его собеседник, мистер Шелби, производил впечатление истинного джентльмена, а убранство и весь тон дома свидетельствовали о том, что хозяева е..
Первая прозаическая книга Клоссовски, "Прерванное призвание", дает нам тому самый простой пример, поскольку речь идет о романе, который является толкованием другого романа...
И зачем слова? Откуда взять материалу для речей? У всякого возникает своя мысль, возникают и зреют думы и мечты, воспоминания и образы...
В. Иванов. Собрание сочинений, т.4 Брюссель, 1987, сс. 401 - 444
В квадратных скобках [] номер страницы. Номер страницы предшествует странице.
В круглых скобках () номер примечаний автора, помещённых после текста.
Содержание
I. Принцип формы II. Принцип миросозерцания Экскурс: Основной миф в романе "Бесы"
[401]
Достоевский и роман-трагедия (1)
Достоевский кажется мне наиболее живым из всех от нас ушедших вождей и богатырей духа. Сходят со сцены люди, которые были властителями наших дум, или только отходят вглубь с переднего плана сцены, - и мы уже знаем, как определилось их историческое место, какое десятилетие нашей быстро текущей жизни, какое устремление нашей беспокойно ищущей, нашей мятущейся мысли они выразили и воплотили. Так, Чехов кажется нам поэтом сумерек дореволюционной поры. Немногие как бы изъяты в нашем сознании из этой ближайшей исторической обусловленности: так возвышается над потоком времени Лев Толстой. Но часто это значит только, что некий живой порыв завершился и откристаллизовался в непреложную ценность, - а между нами и этим новым, зажегшимся на краю неба, маяком легло еще большее отдаление, чем промеж нами и тем, кто накануне шел впереди и предводил нас до последнего поворота дороги. Те, что исполнили работу вчерашнего дня истории, в некотором смысле ближе переживаемой жизни, чем незыблемые светочи, намечающие путь к верховным целям. Толстой, художник, уже только радует нас с высот надвременного Парнаса, прозрачной и далекой обители нестареющих Муз. Еще недавно мы были потрясены уходом Толстого из его дома и из нашего общего дома, этою торжественною и заветною разлукою на пороге сего мира и неведомого иного, безусловного и безжизненного, в нашем смысле, мира, которому давно уже принадлежал он. В нашей памяти остался лик совершившейся личности и, вместе с последним живым заветом: "не могу молчать", некое единственное слово, слово уже не от сего мира, о неведомом Боге и, быть может, также неведомом добре, и о цели и ценности безусловной. Тридцать лет тому назад умер Достоевский, а образы его искусства, эти живые призраки, которыми он населил нашу среду, ни на пядь не отстают от нас, не хотят удалиться в светлые обители Муз и стать предметом нашего отчужденного и безвольного [402] созерцания. Беспокойными скитальцами они стучатся в наши дома в темные и в белые ночи, узнаются на улицах в сомнительных пятнах петербургского тумана и располагаются беседовать с нами в часы бессонницы в нашем собственном подполье. Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба, - а сам не отошел от нас, остается неотступно с нами и, направляя их лучи в наше сердце, жжет нас прикосновениями раскаленного железа.
... - Ну, вот уж и про генеральш! Экой вы, торговый народ, зубоскалы! - Право, так. Не знаем только, куда эта барыня с почтмейстером деньги берегут. Петр Михайлыч только усмехался и качал головой. Из мясной лавки он проходил во внутренность гостиного двора, где торговки торговали калачами, горшками, зеленью, нитками и разного рода другими припасами. - Ты, луковница, опять с своим товаром выехала! - говорил Петр Михайлыч бабе, около которой стояла большая корзина с луком. Он терпеть не мог луку. - Полно-ка, полно, старый барин хороший, на почине оговаривать, возьми-ка лучше прядку да и разговаривай. - Дура, я не ем луку. - То-то вы, баря: "луку не ем", все бы вам сахару. - Ну, уж не сердчай, давай прядочку, - говорил Годнев и покупал лук, который тотчас же отдавал первому попавшемуся нищему, говоря: - На-ка лучку! Только без хлеба не ешь: горько будет... Поди ко мне на двор: там тебе хлеба дадут, поди! Навстречу ему шел священник. Петр Михайлыч еще издали ему кланялся. - Здравствуйте, - говорил он, снимая картуз и подходя к благословению. - Здравствуйте, - отвечал тот густым басом. - Что, отче, прочли мою книжку али еще нет? - Прочел и намеревался сего же дня возвратить ее с моею благодарностью. Приятное сочинение. - Да, да, поучительная книга... Занесите как-нибудь. - Непременно, - отвечал священник и истово раскланивался. Возвратившись домой, Петр Михайлыч проходил прямо на кухню, где стряпуха, под личным надзором Палагеи Евграфовны, затапливала уж печь. - Вот тебе, командирша, снеди и блага земные! - говорил он, подавая экономке кулек, который та, приняв, начинала вынимать из него запас, качая головой и издавая восклицания вроде: "Э... э... э... хе, хе, хе..." - Ну, заворчала! Эх ты, ворчунья, сударыня... Дурно, что ли, купил? - Хорошо, - отвечала на это Палагея Евграфовна насмешливым тоном. Она никогда не оставалась покупками Петра Михайлыча довольною и была в этом совершенно права: приятели купцы то обвешивали его, то продавали ему гнилое за свежее, тогда как в самой Палагее Евграфовне расчетливое хозяйство и чистоплотность были какими-то ненасытными страстями. Будучи родом из каких-то немок, она, впрочем, ни на каком языке, кроме русского, пикнуть не умела...